Мой друг и учитель Андрей Владимирович Иллеш в последние несколько лет своей жизни писал документальные рассказы. В истории русской журналистики он, конечно, останется совершенно по другой причине – как автор лучшего, наверное, в профессии, расследования о гибели Боинга KAL-007 в 1983 году, как автор прорывных репортажей о Чернобыльской катастрофе (Иллеш, А В., Пральников А. Е. Репортаж из Чернобыля: записки очевидцев / А. В. Иллеш, А. Е. Пральников. – М., 1988. – 169 с.; Андрей Иллеш // Катастрофа: очерки, репортажи. – М., 1989. – Гл. 1. – С. 3-46.). Андрей был не просто журналистом – он был репортером от первой до последней клетки, человеком-блокнотом-фотоаппаратом-диктофоном и регистратором чувств; его профессиональные рецепторы были оголены до такой степени, что он нуждался – раз в год – в таежном одиночестве, и уходил в какие-то умопомрачительные сплавы в Уссурийском крае, чтобы никого не видеть и не слышать, кроме природы.
31 мая 2011 года он прислал мне – как бы невзначай, “посмотри” – текст, который я оставил в своей копилке высочайших достижений профессии. Выглядящий как литература, как малый рассказ – он трепещет правдой, он весь состоит из хриплого голоса Андрея и его удивительной улыбки. Он о жизни и смерти. О неизбежном.
КУРИЛКА
Здесь экзотично. Нет, не придуриваюсь. И честно – тоже.
Курильщиков загнали в подвал, там сейчас кипят, как на ударных стройках пятилетки, работы: похоже, что федерально-бюджетное счастье на больницу обрушилось обрушилось. А потому авравлят отчаянно.
Впрочем, такое положение дел моих курильщиков не особенно волнует.
Наверху: никель и компьютеры, врачи с неестественно серьезными физиономиями, оттого, что молодые. Томографы, УЗИ, реанимация и аскетическая строгость операционных, высокопрофессиональные медсестры с подведенными глазами в предельно ограниченных халатах с голубой каёмочкой, что ездят на службу в Москву аж из Иванова – все это наверху.
Внизу: сварка, крутится миксер с цементом, в робах квадратные женщины без лиц (вместо них -респираторы и когда-то белые косынки до самых глаз), весело и беззлобно матерясь, распыляют ядовитые краски и в перерывах обсуждают внуков и чертовы цены.
Мужики – больше про то, что на сдельщине только идиоты сидят.
Визжат “болгарки”. Подвалы уходят далеко – к семиэтажному корпусу, тянутся под детским отделением. Путанные, с массой поворотов и неожиданными надписями на железных дверях: “Высокое давление”, “Центрефуга”, “Прием временно прекращен”. Кто и кого там встречает – не ясно. На одной выдающейся двери, как в переборках подводной лодки, вмонтировано запорное колесо.
Мои собираются ближе к семи в закуток, где нет пожарной сигнализации и вместо потолка мрачные серые, когда-то оцинкованные вентиляционные короба, в которых давно и прочно ничто не вентилируется. Днем – налетами, безсистемно. А тут уж компания в полном составе.
Вот бредет корефан Колюня. Он на год моложе меня.
“Ну что, книжку мою начал читать?”
“Только стал и сразу жене отдал. Какое тут чтение? Ты там про голубей, про футбол напротырку, про пацанов… Мы драться из-за голубей кодлой в Парк Горького ходили. Мне такое надо дома по странице жевать. Здесь не прочувствуешь. Здесь одни – клизмы и процедуры…”
Колюня – шофер. Сначала – московский таксёр (Кто не спит глухою ночью? Вор, таксист и хрен стоячий). Потом дальнобойщик, экспедиционный водила. Много видел и ментов, и хороших людей при дорогах.
“Я своей после первого скандала сказал: повторишь фортель – найду моложе. Их в экспедиции больше шестидесяти. С факультета почвоведения. И все московскую прописку хотят. Не, я на жизнь не жалуюсь. По северам напахался, по Уралу. А когда “Волгу-сарай” на базе получил, мне всегда у мебельного место держали. Шифоньер или трюмо отвезти. Я знал первый, когда дефицит выбросят. Просто и красиво. Не, не жалуюсь.”
У него сгорбленная спина и непроходящие в ней боли. Шестая (или все-таки пятая?) клиника кряду. Тот самый диагноз.
Ползет Володя. Он все забывает. Особенно имена. Черте когда была трепанация черепа – а дыра третий месяц не зарастает. Вот и выветриваются имена и даты.
Он тычет пальцем в новую – муха не сидела – повязку, и гордо говорит:
“Мне жена такие стрижет сама, ни одна медичка не сможет. Угости ты меня, Петь, своей ментоловой. Не пожидись…”
Даже в полутьме видно, как хитро он кривится и ждет моей реакции. В подвале все знают, что меня Андрюхой зовут.
“Тебе – хоть пачку, Соломон!”
Я протягиваю ему “SALEM”.
Он противоестественно долго, плохо гнущимися пальцами, вынимает сигарету.
И также привычно отвечает:
“Перепутал ты все опять. Не Соломон я. Иосиф.”
И у него тот самый диагноз. Голова – это так, полвопроса. У него – печень.
В курилке не жалуются, не обсуждают диагнозы. Здесь травят байки и вспоминают.
Наконец, обьявляется последний, имени которого я уже никак не запомню. Рукой придерживаясь за только побеленные стены, он занимает свой – жесткий стул. Не может на мягком. Организм не позволяет. Мы с Колюней и отодрали дермантин с подкладкой. Осталась чистая и гладкая фанерка.
“Вот, и не спорьте: в хосписе меня лучше кормили” – только что ужин закончился, и такое начало нам уже знакомо и даже как бы приятно.
“А чего не остался там на подольше?” – таксист и есть таксист. Не бывает бывших таксистов.
“Ага, останешься. Проходной двор. Не сюда, так в другое место пристроят. Живо у них это. Движуха…”
Безымянный выкуривает мою сигарету, и от неё прикуривает свою “Яву”. Без паузы.
“Два года назад поехал я в свою деревню под Волоколамск – начинает он без видимого повода,- Лучше б не ездил. Школы, считай нет – ветер в окнах. А была восьмилетка, правда я не закончил, раньше на конюшню ушел работать. Держали тогда больше двухсот лошадей. Да”.
Я тоже вытащиил новую из пачки. Я знал, что последует дальше.
“Когда “Войну и мир” поблизости снимали, массовку набирали. И нас, пацанов туда звали. В красивой форме и на своих конях за деньги носились. Да. Мы и так бы согласились, но нам давали. Положено было. Нет теперь конюшни. Ни одной лошади в деревне. Лучше б не ездил. Да”.
И у него – все тот же диагноз.
А к ночи, когда мои спутники разбредаются, наконец, по своим этажам со специфическими названиями, по палатам с хитрыми капельницами и жужащими приборчиками, что задвинуты под кровать ближе к уткам, я остаюсь в тишине один. Почти один.
Работяги ушли давно. Они и вправду не на сдельщине.
Свет кругом выключен. Только слабые лампы на поворотх коридоров. Уже просквозили по этим коридорам две девочки с вениками. В красных куртках, желтых, аж золотых, спортивных брюках и красных же кроссовках. Сколько им лет? Может шестнадцать, может чуть больше. Они тараторят весело и иногда поле уборки приходят к нам, с поддельными айфонами и глупыми тоненькими сигаретами. Одна – из Оши, другая – из Фрунзе. Смешливые такие. В ушах затейливые сережки. Но вот и они исчезают.
В это темное и спокойное время по наполненным тишиной коридорам словно сомнамбулы, движутся мимо меня жители южных жарких и безденежных стран. Из перенасыщенных людьми кладовок и подсобок, к дальнему душу. Тихо, почти крадучась.
Сменяются запахи.
Теперь свежую побелку перекрывает дух постирушек. С тазами мокрых маек и тренировочных костюмов возвращаются, пригибаясь, чтобы не задеть головами переплетения труб, мужики из тех, что хозяйственные.
Утром тут аккуратные крафтмешки появляются. Легкие. От других мужиков, не банных. Полные пустых коробок из под дешевого молдавского вина.
В моем, таком праведном подвале гастарбайтеры обстоятельно обустроились. И ещё: на той недели перестал появляться тот, с красивой нашлепкой на голове. Я спросил таксиста – чего не приходит?Колюня неопределенно махнул в темноту, в сторону переплетения труб.
“Не верь, не бойся, не проси” – это и про нашу курилку тоже.(с) Андрей Иллеш, 2011
Be the first to comment on "ВЕЛИКОЕ. Андрей Иллеш – “Курилка”"