В течение последних нескольких лет понятие cognitive warfare стремительно вошло в язык стратегических и оборонных исследований. Первоначально продвигавшееся сравнительно небольшим кругом специалистов, связанных с NATO Allied Command Transformation и его Innovation Hub, к середине 2020-х годов оно превратилось в предмет специальных исследовательских программ, конференций, технологических разработок и оборонного планирования. Человеческая когниция всё чаще описывается как самостоятельное пространство военного противоборства, а воздействие на убеждения, эмоции, восприятие и поведение — как новая разновидность войны. Именно так это представлено, например, в материалах NATO Allied Command Transformation и описании разработки Cognitive Warfare Concept.
Но что именно является новым в этой концепции?
Большинство явлений, объединяемых термином cognitive warfare, давно изучаются коммуникационной наукой, социальной психологией, политической социологией и исследованиями пропаганды. Среди них — определение значимости тем в общественном сознании (agenda-setting theory), формирование интерпретационных рамок (framing theory), культивационные эффекты массовой коммуникации (cultivation theory), селективное восприятие информации (selective exposure), убеждающее воздействие (persuasion), распространение слухов (rumor transmission), социальное влияние (social influence), групповая поляризация (group polarization), информационные и конформные каскады (informational and conformity cascades), а также эффекты сетевого распространения (network diffusion effects). Любой уважающий себя академик в области теории коммуникаций повторял эту мантру в каждом комментарии (и я тоже) прямо с 2016 года, когда победа Дональда Трампа на выборах президента США – руками и словами американских разведывательных организаций и их Think-tanks стала связываться с информационным вмешательством … ну, скажем так, связанного с российским правительством Internet Research Agency, более известным как “пригожинская фабрика троллей”.
Все эти медиа-воздействия имеют обширную исследовательскую историю, развитый понятийный аппарат и, что особенно существенно, разные способы эмпирического изучения и измерения. Цифровые платформы, алгоритмическое распространение информации и генеративный искусственный интеллект изменили – порой существенно – скорость, стоимость и масштаб коммуникационных процессов; если во времена Operation INFEKTION (история о происхождении СПИДа появилась в индийской Patriot в 1983 году и была развёрнута в международную кампанию в середине и второй половине 1980-х) для продвижения идеи “AIDS – биологическое оружие США против Африки” требовались годы, сложные личные взаимосвязи, сотрудничество нескольких разведорганизаций стран Варшавского договора (о методах советских «активных мероприятий» см. также рецензию CIA на книгу Томаса Рида Active Measures), то в 2016-м для чего-то подобного было достаточно прыщавого dropout СПбГУ, который от нечего делать пошел работать на Евгения Пригожина. Однако технологическая трансформация не обязательно свидетельствует о возникновении принципиально нового механизма воздействия на человеческое мышление. Более того, нет оснований автоматически выводить устойчивые изменения общественного мышления из самого факта появления новой коммуникационной технологии, без учёта социальных и институциональных условий её распространения. Со времён Гутенберга новые способы передачи информации действовали вместе с масштабными социально-политическими сдвигами — например, распространением грамотности в Европе (какой смысл в массовом книгопечатании для поголовно неграмотного населения?), развитием промышленности и транспорта в странах индустриальной революции ВМЕСТЕ с эмансипацией и suffrage (потребностью в новостях и временем — в пути на работу и обратно — чтобы с ними знакомиться; плюс потребностью в больших тиражах, ведущей к развитию ротационной печати), и так далее.
*История возникновения cognitive warfare в дискурсе post-2000 обнаруживает важную параллель с дискуссией о fake news после американских президентских выборов 2016 года.* Тогда реальные операции российского информационного вмешательства стали основанием для значительно более широких утверждений о способности внешних акторов манипулировать общественным мнением и определять политические результаты. При этом исследователи социальных сетей, в частности Дункан Уоттс и Дэвид Ротшильд, указывали на фундаментальную методологическую проблему: количество показов, контактов и даже пользовательских реакций не является показателем эффективности убеждения, изменения политических предпочтений или поведения. Между распространением сообщения и его причинно установленным воздействием существует разрыв, который нельзя преодолеть простым увеличением объёма данных.
Особенно заметным этот язык стал в 2024–2026 годах: после разработки концепта в структурах NATO ACT его начали переводить в язык оборонного планирования, экспериментов и технологических программ. В июле 2024 года ACT сообщил, что над Cognitive Warfare Concept работают представители более двадцати стран НАТО, командований, университетов и индустрии; отдельно подчёркивалась роль ИИ. Российская война против Украины сделала запрос на защиту от скрытых операций влияния особенно острым, а генеративный ИИ придал старым тревогам новую технологическую убедительность. Это объясняет институциональный спрос на термин, но само по себе ещё не подтверждает его научную самостоятельность.
Современная концепция cognitive warfare рискует воспроизвести эту ошибку на более высоком уровне абстракции. Если в 2016–2017 годах масштабы распространения дезинформации иногда принимались за свидетельство её политической эффективности, то теперь само наличие целенаправленного информационного воздействия может интерпретироваться как свидетельство войны за человеческое сознание. Привлечение нейро-научной терминологии создаёт впечатление большей точности, хотя доказательная база реального изменения когнитивных процессов зачастую остаётся неопределённой.
Однако критика концепции не должна превращаться в отрицание угрозы. Для Украины, подвергающейся вооружённой агрессии, и для стран Балтии, а также Финляндии, Польши и Швеции скрытые операции информационного влияния со стороны России представляют реальную проблему безопасности. Аналогичным образом западные государства и Украина осуществляют информационное воздействие, направленное на российскую аудиторию. Признание этого факта не предполагает моральной или политической эквивалентности сторон: цели, методы, достоверность распространяемых сообщений и обстоятельства их применения требуют самостоятельной оценки. Но строгий анализ должен использовать сопоставимые критерии установления механизмов и результатов воздействия.
Расследования современных российских операций, включая Doppelganger и Storm-1516, дают возможность изучать их организацию, производство контента, распределение ролей и инфраструктуру распространения. Они позволяют реконструировать деятельность конкретных акторов, не прибегая к предположениям о непосредственном контроле над сознанием аудитории. Именно такие исследования могут служить эмпирическим основанием для оценки информационных угроз.
Cognitive warfare – это не только спорный научный термин, но и результат институционального переопределения (institution-related re-definition) давно известных коммуникационных процессов. Скорее всего, военные и оборонные структуры, заимствуя знания коммуникационной науки и когнитивной психологии, возвращают их в публичное пространство в форме новой категории угроз, предполагающей специальные экспертные полномочия, исследовательские программы и организационные ресурсы.
Наиболее существенный вопрос при этом касается не терминологии, а политической субъектности. Если общественное несогласие, изменение ценностей или утрата доверия к институтам начинают объясняться прежде всего внешним воздействием, возникает опасность подмены анализа самостоятельного политического поведения граждан контрразведывательной интерпретацией общественного мнения. В крайней форме подобную логику демонстрирует российская идеология «защиты традиционных ценностей», трактующая распространение либеральных представлений как результат враждебной операции.
Можно ли защищать общество от реального информационного вмешательства, не превращая его граждан в пассивные объекты чужой когнитивной войны?
Ответ на этот вопрос требует не ещё одной всеобъемлющей теории воздействия, а восстановления дисциплины доказательства: различения намерения, экспозиции, внимания, интерпретации, изменения убеждений и наблюдаемого поведения.

Be the first to comment on "Cognitive Warfare: БОЕВАЯ МАГИЯ “ПЛОХИХ ПАРНЕЙ” (ЕСЛИ Б ТОЛЬКО)"