
Wilbur Schramm “Mass Media and National Development”
(интересно получилось, что заметка, которую я давно внутри себя проговариваю, перекликается с сегодняшним постом Олега Кашина:
Мы любим использовать максиму Жозефа де Местра “Каждый народ заслуживает своего правителя”, а уж применительно к России – особенно. Так получилось, что я вынужден написать этот текст – отчасти в связи с последними событиями вокруг РИА Новости, но не только из-за них.
Мысль о том, что уровень развития соответствует уровню управления, услуг, образования и т.д. следует распространить ее и на многие другие общественные функции, к которым, в частности, принадлежат средства массовой информации и их сотрудники – журналисты и редакторы. Общество заслуживает тех газет, журналов и телевидения (а также интернет-медиа), которые соответствуют уровню его развития. Конечно, бывают и исключения, и ситуации, в которых образованный класс – хоть бы и виде “образованщины” – создают средства массовой коммуникации, опережающие уровень развития и их потребителей, и даже общества этих потребителей (исходя из соображения, что общество, все-таки, является комлексной и сложной суммой его членов). Но эти опережающие эксперименты – особенные события, а не правило.
Современные общества – формирование которых в более или менее привычном нам виде – состоялось в середине ХХ века по результатам Второй Мировой войны – очень сложны для изучения, в особенности когда речь заходит об изучении коммуникаций, политики, социальных реакций и т.д. Во-первых, они многочисленные. Во-вторых, они наследуют многие свои свойства (и групповые, и личностные – для граждан/подданых, и структурные) от предыдущих состояний; достаточно часто в отношении этих наследуемых свойств применяется “облагораживание”, когда нечто архаичное просто переименовывают и называют современным словом. В-третьих, и для российского общества это особенно важно – “современность” (т.е. нахождение в соответствующем году, например, 2013-м) в полном объеме невозможно. Некоторые люди – по бедности, по обстоятельствам, даже по желанию – не хотят двигаться вместе с остальными, предпочитая архаичные социальные состояния; другие, наоборот, переносят на окружающую их консервативную действительность свои (и, предполагаемо, групповые) потребности, которые они “списали” в обществах и государствах, которые находятся, например, на более высоком уровне технологического или социального развития.
И это еще не весь спектр сложностей, в книге Уилбура Шрамма, одного из отцов-основателей современной науки о коммуникациях, приведено куда больше примеров. Сам Шрамм очень внимательно, по просьбе ООН, изучал развитие массовых коммуникаций в освобождавшихся от колониального гнета странах Африки – именно для того, чтобы понять связь уровня развития СМК с уровнем национального развития, уровнем развития общества. Эти связи вполне очевидны – там, где люди не умеют читать, газеты и журналы не могут стать ключевым источником информации; как следствие – не могут исполнять остальные функции массовых коммуникаций (и журналистики, как частного случая). Если люди не умеют читать, скорее всего, в таком обществе, в такой стране нет и достаточного персонального благосостояния, чтобы можно было позволить телевизор или даже радиоприемник – т.е. создание там вещательных СМК имеет смысл только одновременно с национальным образовательным и экономическим развитием.
Это примерно как строить международный аэропорт в глубоко провинциальном российском городе, как любили делать губернаторы ельцинского периода; формально технологически основания есть, самолеты есть, желание есть – но какой смысл (кроме удовлетворения амбиций)?
Российское общество – как современное общество – стало формироваться позднее, чем у других развитых стран. Это запаздываение было следствием коммунистического социального инжиниринга, который, вмешиваясь в любые отношения и коммуникации на основании “права партии” (т.е. de facto 6-й статьи Конституции СССР), форматировал зачастую невозможные, фантастические социальные конструкции. Например, создавал города, в которых большинство жителей составляли ученые (как Академгородки или “ядерные” ЗАТО). Или – для освоения полезных ископаемых – переселял за полярный круг десятки тысяч человек (Норильск). Я даже не говорю о действительном насилии в форме коллективизации, ГУЛАГа и депортированных народах (хотя это все оставило глубочайшие шрамы на “социальном теле” бывших республик Советского Союза). Партия вмешивалась в жизнь отдельного человека, семьи, локальных сообществ, даже больших территорий, количественно и качественно изменяя принятое людьми существование (далеко не всегда к худшему – если смотреть с точки зрения прогресса, например); но мнение члена общества ничего не значило – и даже мнение групп, и мнение всего населения тоже.
Когда СССР и власть КПСС рухнули, то общество, полученное в результате этого социального инжиниринга, осталось. Во всем своем многообразии/форматированности были унаследованы составляющие этого общества – люди-граждане-избиратели, некоторое количество обязательных институтов (в конце-концов, государством-то СССР был, и все атрибуты той же системы легитимного насилия у него были, и армия, и органы безопасности, и тюрьмы, и образование, и медицина). Никакие макрополитические события не изменяют людей в одночасье – например, жители Австо-Венгерской империи оставались таковыми достаточно долго после ее распада в ходе Первой Мировой войны; только с окончанием Второй можно было с некоторой степенью уверенности говорить об исчерпании австро-венгерской концепции.
Сильно упрощая (сразу оговорюсь, тут нет никакой науки, статистики или социологии с антропологией), в 1991-м году на территории Российской Федерации оказалось 148 миллионов человек, 98% которых не жили ни в какой другой стране – http://populationpyramid.net/russian-federation/1990/ – например, только люди старше 74 родились до большевистского переворота, с некоторой натяжкой, можно сказать, что те, кому в 1991-м было около 60-ти, могли иметь определенные представления о досоветском устройстве, через рассказы родителей и бабушек. Как теперь принято выражаться “подавляющее большинство” нигде кроме СССР, не жили, не знали никакого другого общества, кроме советского, и не обладали никакими другими коммуникационными навыками, кроме тех, которые были приняты как стандарт в Советском Союзе.

Schramm, Ziebert et al “Four theories of the press”
Опираясь на того же Шрамма (“Четыре теории прессы”) можно более или менее твердо утверждать, что очень малая часть общества представляла себе, как выглядят “современные средства массовой коммуникации” (свойственные другим развитым на тот момент обществам). Тем более, то же “большинство” совершенно не понимало и не могло понимать, какую роль СМК играют в других обществах – ведь единственным знакомым им вариантом была “пресса СССР”, руководимая партией, с управляемой повесткой дня, подцензурная и т.д. и т.п. На рубеже 1990-х, охваченная “гласностью”, советская журналистика попробовала освободиться не только от цензуры (что удалось), но и от форм и отношения с аудиторией, предписанных КПСС – отчасти, удачно (пока не закрыли, смотрите проект Глеба Морева на РИА – http://ria.ru/media_Russia/, – где восстанавливается история того времени), но, по большей части, страшно поверхностно и излишне лихо, без обращения к основам и сути профессии.
В 1989-1993 произошло как раз то, что следует рассматривать как феномен: общество, часть которого требовала перемен (догоняющего характера по отношению к развитым странам – именно в части общественного устройства, экономического развития, в меньшей степени, развития институтов) получило СМК, которые – по крайней мере, на уровне деклараций – значительно опережали это самое общество по уровню развития. Они равнялись на ставшие доступными примеры СМК, скажем, в США и Европе – перенимая форму, отчасти этику и принципы, отчасти маркетинговые идеи и решения – но оставаясь, в особенности в начальный период, как институт, совершенно “советскими”. Население, граждане, только что вышедшие из социалистической реальности, продолжали смотреть на них как на часть “власти” (именно поэтому в ранне-российских медиа так сильны были идеи про “четвертую власть”) – и присевшая, ослабшая российская власть тоже ничего не могла, кроме как воспринимать СМК как “прогрессора”, общественного стража и “глас народа”; ни денег, ни сил, ни понимания, как управлять коммуникациями в тот момент не было ни в Кремле, ни в любом другом “властном месте”.
Именно это время воспринимается многими представителями журналистской профессии как “самое правильное” – несмотря на то, что экономически оно было для газет, телевидения, радио просто ужасным (рекламного рынка нет, инфляция высокая, качество рынка плохое). При этом профессиональные возможности были максимальные – по тем же причинам слабости государственных институтов; контроля не было, олигархи еще не начали скупать журналистов и их коллективы…
Но этого времени (даже если добавить к нему 3-4 года еще советской “гласности”) было явно недостаточно, чтобы изменить “подавляющее большинство” – как в его отношении к практикам массовой коммуникации, так и в его “запросе” на те или иные акции власти. Наоборот, при усилении внутренних проблем в российском постсоветском обществе (например, с началом чеченских войн зимой 1994-го), пресса ринулась работать по высоким стандартам (назовем их “западными” – скорее, для ясности, чем для оценочности). Это – при почти полном отсутствии внятных исследований, правда, – было переломное время. Я сам провел в зоне боевых действий много времени – нам казалось, что, не отрываясь от новостей, “вся страна” только и следит за борьбой правды и кривды, честной работы репортеров и замалчивания, – но… Оказалось, что никому это, по большому счету, не нужно (может быть, если выразиться точнее – в таком виде никому не нужно; в потребительском обществе рос спрос на более спокойные новости, на новости “оставьте нас, наконец, в покое”).
В сообществе тех, кто причастен к этим, наверное, лучшим годам российский СМИ, есть постоянный спор – кто уничтожил эту “свободу слова”. Естественно, максимальный счет предъявляется Путину – инструментально, персонально и по количеству акций против свободных и независимых от власти газет, телеканалов и радиостанций, конечно же, этот счет по адресу; однако ключевым уничтожителем такой – опережающей время и national development – прессы был не лично Владимир Владимирович, а сложная совокупность, которую придется называть “обществом”. Нисколько не пытаясь встать на позиции негативного патриотизма, или русофобии, я констатирую это – опережающих общественное развитие СМК в России не больше и не меньше общественного спроса на них. С определенной регулярностью происходит расширение и сжатие “нового предложения” – возникают иллюзии типа “вот теперь они захотят вот этого”, например – инфографического журнала об интересах гражданского общества; но спроса не обнаруживается, по крайней мере, в достаточном объеме, чтобы поддержать такое журналистское и социальное начинание.
В целом, больше говорить ничего не надо – общество не поддержало возникновение и тем более существование новых по природе, качеству и стоимости СМК; попытки, предпринимавшиеся с тех пор, по крайней мере, в части социальных и политических значимых СМК, захлебывались (то есть оказывались слишком дорогими или слишком слабыми), и, в результате, мы имеем медиа-систему, которая полностью соответствует the lowest common denominator – во всем, кроме кусочков, островков, маленьких-бедных-гордых газет, журналов и телеканалов, обслуживающих сакральный “миллион про новости” (Демьян Кудрявцев говорил об этом лимитирующем рост миллионе несколько раз).
Новый феномен возникнет только тогда, когда противоречия между имеющимся состоянием “подавляющего большинства” и его потребностями войдут в примерно такое же противоречие, в какое они вошли в 1988-1991 годах; но и форма, и повод для противоречий заведомо будут другими – свобода, выборы, ответственность практически заведомо исключены из набора объектов спроса со стороны общества.
Увы.
Be the first to comment on "2013. Дветысячитринадцать, точка."